Почему Россия больше не может игнорировать войны памяти
03.02.2020
Алексей Миллер
На протяжении последних 15 лет политика памяти в Европе претерпевала интенсивные, даже драматические изменения. Они касались не только конструкции общеевропейского нарратива, но и более глубинных вещей – понимания самой природы той сферы публичной активности, которая называлась коллективной или культурной памятью.
В конце 1980‑х – начале 1990‑х годов немецкий опыт рассматривался, в том числе и в нашей стране, во многих отношениях как образцовый. Он описывался такими понятиями, как Vergangenheitsbewa¨ltigung (преодоление прошлого) и Aufarbeitung der Vergangenheit (проработка прошлого). «Проработка прошлого», устранение «белых пятен» и обсуждение «темных страниц», как предполагалось, были не просто моральным императивом, но и необходимым условием для успеха будущего развития общества.
Причем обсуждение трудных страниц прошлого между конфликтовавшими прежде народами должно было привести к взаимопониманию и примирению. Правильность такого подхода, казалось, подтверждали события в Западной Европе, где именно в конце 1980‑х и в 1990‑е годы все больше стран приходили к публичному признанию своей ответственности за холокост, который занял центральное и уникальное место в общеевропейском историческом нарративе.
Этот подход к памяти, который иногда называют «космополитическим», предполагал, во‑первых, преобладание «критического патриотизма», когда особое внимание уделяется постыдным страницам национального прошлого, что делает невозможным нарратив, концентрирующийся исключительно на страданиях собственной нации. Во‑вторых, он предполагал возможность создания общих наднациональных нарративов, плодом чего была популярность совместных, межнациональных учебников истории и других подобных проектов.
Конфликт в интерпретации прошлого, если он возникал и обсуждался, рассматривался как эпизод на пути к достижению согласованной позиции, формированию общего нарратива и преодолению прежних несправедливостей. Иначе говоря, культурная память воспринималась как сфера, где законы политики, в центре которой стоит конфликт интересов, не работают. Интерес был общий – выяснить правду и примириться через покаяние.
Однако столкновение с подлинной восточноевропейской культурой памяти разрушило прежний консенсус. Восточноевропейская культура памяти опиралась на принципиально иные основания – в роли главной, если не единственной жертвы выступала именно своя нация, и национализм был стержнем этой политики памяти. Немецкий образец, основанный на убеждении, что в центре работы памяти должно стоять покаяние, был чужд странам Восточной Европы.
Общественность, в особенности ее мобилизованная часть, в большинстве стран Восточной Европы была вовсе не либерально-демократической, а, как правило, националистической. Этот конфликт до определенного времени камуфлировался, восточноевропейские страны, заявлявшие о стремлении в Евросоюз, хотели продемонстрировать следование космополитическому канону как общеевропейской ценности.
Однако в действительности подход посткоммунистических элит к политике памяти был принципиально иным. И речь здесь не только о несовместимости «жертвенного» нарратива восточноевропейских стран с западноевропейской версией общеевропейского нарратива, но и об ином подходе к самой природе культурной памяти.
Признаки разрушения «космополитического» консенсуса ретроспективно можно было различить уже на рубеже ХХ и XXI вв. Они проступили со всей очевидностью в 2004 году, в момент резкого расширения ЕС на восток. Включив сразу 10 новых членов, восемь из которых были посткоммунистическими странами, ЕС одновременно потерял ключевой инструмент влияния на поведение их элит.
В 2004‑м в Польше появились первые публикации, которые говорили об исторической политике (polityka historyczna), утверждая, что сфера культурной памяти – политическая, что в ней действуют те же законы, что и в других сегментах политики, и что здесь решаются важные политические задачи. Причем решаются, как и свойственно политике, через конфликт, в котором выявляются победители и побежденные.
Поляки заимствовали понятие «историческая политика» из немецкого, но интерпретировали его в принципиально ином ключе, чем подразумевалось творцами термина Geschichtspolitik. Этот термин возник в Германии в 1980‑е и имел сугубо негативное значение, он описывал непозволительное, заслуживающее осуждения вмешательство политиков в сферу культурной памяти, попытку использовать память в политических целях.
Если раньше предполагалось стремление к преодолевающему противоречия диалогу, то теперь суть политики памяти понималась как непримиримое противостояние политических оппонентов, в котором один должен выиграть, а другой – проиграть. При таком подходе диалогу и поиску совместных, устраивающих все стороны интерпретаций нет места.
Собственно, как и поиску исторической правды, – стороны такого конфликта либо пользуются фейками, либо выбирают из большой и сложной картины только те факты, которые им выгодны, заявляя, что именно они и являются главными и единственно важными. Политика памяти была «секьюритизирована», то есть осмыслена как сфера, напрямую связанная с вопросами безопасности – государств, наций, идентичности, демократии. Если раньше в разговоре с соседями о прошлом искали примирения, то теперь ждали агрессии и стремления подорвать единство сообщества.
Если считается, что вопрос стоит о безопасности, о самом существовании определенной группы и ее правах, любая попытка оспорить групповой нарратив становится антагонистическим актом. Такой новый, антагонистический подход к политике памяти можно увидеть не только в Европе, но и в отношениях Китая и Японии, Японии и Кореи, сторонников и противников уничтожения памятников героям южан в Гражданской войне в США и во многих других местах.
Но у нас речь о Европе. Историческая политика в новой интерпретации становилась прежде всего именно частью политики как таковой и на внутренней, и на международной арене. Причин этому было много. Во‑первых, страны Восточной Европы завоевывали себе место под солнцем ЕС, ссылаясь на опыт своих уникальных страданий под гнетом коммунизма.
Во‑вторых, им было важно добиться того, чтобы их понимание «угрозы с Востока» стало общей нормой для всего Евросоюза. И, конечно, их стремление к героизации своих борцов против коммунизма затруднялось тем, что среди них было немало участников холокоста. Поэтому новые члены ЕС целенаправленно работали в пользу изменения общего нарратива ХХ века, стремясь поставить в его центр не холокост, в котором у представителей их наций было много вины, а «сказание о двух тоталитаризмах».
Первым шагом была реабилитация самой концепции тоталитаризма, которая в западной науке уже считалась наследием холодной войны. Вторым шагом было уравнивание двух оккупаций – нацистской и советской. Эта цель была достигнута в 2009 году, когда Европейский парламент установил 23 августа как День памяти жертв двух тоталитаризмов.
Представители Западной Европы предлагали, чтобы это был День памяти жертв тоталитарных и авторитарных режимов, но в конце концов авторитарные (а это почти все режимы Восточной Европы межвоенного периода) из названия Дня памяти пропали. Обострение отношений с Европой в результате кризиса вокруг Украины открыло новые возможности для войны памяти на восточном направлении. Резолюция Европарламента, предложенная польскими и прибалтийскими депутатами и принятая подавляющим большинством голосов 19 сентября 2019 года, возложила на Советский Союз равную с Германией ответственность за начало Второй мировой войны.
Как мы видим в последние недели, когда весь мир так или иначе участвовал в коммеморации 75-й годовщины освобождения Освенцима (Аушвица-Биркенау), самого большого нацистского лагеря уничтожения, эта война продолжается. Заявление, подписанное 23 января лидерами ЕС, начинается с утверждения: «Войска союзников освободили Аушвиц». Это формально верно, ведь Красная армия была частью сил союзников.
Но это часть характерного для всей западной прессы стремления не упоминать, что освободила концлагерь именно Советская армия, поскольку это трудно вписать в «сказание о двух одинаково ужасных тоталитаризмах». Между тем восточноевропейские политики пускаются в безумные рассуждения по поводу того, что Аушвиц освобождал Украинский фронт, а значит, якобы украинцы. (И название Украинский фронт, и название Львовская дивизия давались частям не по территориям, где они формировались, а по территориям, которые они освобождали. Впрочем, в войнах памяти смешно кому-то объяснять «ошибки», правда никого не заботит). И вот как плод этой атмосферы на сайте некогда пристойного журнала «Шпигель» появляется твит, автор которого утверждает, что Аушвиц освободили американцы. (Публикацию эту потом сняли и извинялись за «ошибку», но эта ошибка показывает, что безумие войны памяти против России проникает и в Западную Европу).
Эти, как выражаются бойцы войн памяти, «нарративное наступление», то есть стремление радикально переформатировать прежнее историческое повествование о войне, ее причинах и последствиях, имеет и внешнеполитические, и внутриполитические задачи. Россия в течение веков рассматривалась в европейской мысли как «иной», «чужой», как варвар у ворот.
И именно этот образ России фиксируется «сказанием о двух тоталитаризмах». Заодно с его помощью восточноевропейские политики могут давить на Западную Европу, например, называя «Северный поток‑2» новым пактом Молотова–Риббентропа. Заодно можно подавлять рост левых настроений в Европе, представляя левых наследниками коммунистического тоталитаризма. Можно также говорить о том, что враждебная Россия хочет разрушить единство ЕС и подорвать демократию, то есть применять уже ко всей Европе рецепт, опробованный восточноевропейскими политиками. Все ужасы коммунизма, в котором не было ничего, кроме ужасов, успешно «возложили» на Москву, и до сих пор все неудачи описываются как тяжелое наследие проклятого прошлого или как результат новых козней Кремля.
России в этой ситуации предстоит решать сложную задачу. С одной стороны, игнорировать эту войну памяти, которая ведется против нее с нарастающей интенсивностью и бесстыдством, невозможно. Избегать конфронтации уже не получится. С другой стороны, следовать «зеркально» тактике противника нельзя. Потому что это значит пасть до постыдного уровня восточноевропейских «бойцов».
Именно этого от России хотели бы поляки, опубликовавшие за последние недели в качестве реакции на выступление Путина о польском межвоенном антисемитизме море невероятной русофобской пропаганды. «Мы так делаем, и они так делают – все так делают. И давайте делать это дальше» – вот их логика. Но хотим ли мы нагнетать полонофобию или германофобию в нашей стране, даже сознавая, что русофобия широко распространена в этих государствах? Ведь этим мы наносим ущерб собственному душевному здоровью.
И самое главное – ввязываясь в войну, планируя союзы, одерживая в ней тактические победы, важно думать о том, как мы эту войну будем заканчивать. Потому что она закончится, не завтра и не послезавтра, но закончится. И стараться приближать этот момент нужно уже сейчас, будучи открытыми к задавленному сегодня диалогу с теми нашими оппонентами, кто готов вести о наших несогласиях взаимоуважительный разговор. Эти люди есть и там, и здесь.
Автор — руководитель Центра изучения культурной памяти и символической политики Европейского университета в Санкт-Петербурге